Жилище Петровича было одной из просторных каморок бескрайнего подземного города. Сколько этих каморок по счету и сколько проживает в них человек, не знал никто. О таких местах маститые писатели, как правило, говорят, что это чрево. Все сливки общества и все, что представляло предметы роскоши и чудеса науки и техники всегда оказывались здесь — в чреве.
Помещение, в которое мы пришли, было похоже на маленький театр с задрапированной старым занавесом стеной. Так и казалось, что за занавесом будет находиться картина с кипящим котелком, а за картиной дверца в волшебный мир, а золотой ключик от двери висит на поясе хозяина. Сходство с театром придавало и наличие у противоположной стены пяти скрепленных между собой театральных кресел с плюшевой обивкой красного цвета. Я подошел к ним и увидел прибитую жестяную табличку и выдавленными буквами «Контора императорских театров, 1848, СПбг» и внизу двуглавый орел. Это же музейная редкость.
— Да-да, — подтвердил мои мысли хозяин, — настоящие кресла из настоящего Большого театра. Жалко, что нет у нас телепата, который мог бы нам рассказать, кто сидел в этих креслах и о чем думал. А вот кто такой и откуда свалился нам на голову. Хочется узнать это без телепатов. Давай начнем с имени только без цифири, по ним ничего нельзя сказать, кто ты и чей ты сын. Ты хоть отца своего знаешь?
— Знаю, — твердо сказал я, — и я своего отца видел, ходил с ним на рыбалку, собирал грибы. Он меня учил отличать съедобные травы от несъедобных. Я умею разводить костер, готовить уху, грибной суп, жарить рыбу. Я умею делать все, благодаря его заботам.
— Да, в наши времена это большая редкость, — сказал Кондрат Петрович. — Мы будем звать тебя просто Поэтом. Пусть твое имя умрет для всех, и его будешь знать только ты. Ты взаправду читал японца Мураками? Что ты можешь сказать о нем.
— Не знаю, для японцев он, может быть, и является классиком, у которого можно чему-то научиться, — сказал я, — но русская интеллигенция всегда вляпывается в какую-нибудь гадость, отрицая пророков, которые есть в своем отечестве. Я написал пародию на одного старого поэта, который так восхищался японцем, что забыл, кем он был сам.
Он ночью вставал и писал,
Бредя по путям не Млечным,
Чурался он жара и риска,
И значимым был и вечным.
Копил он копейку к копейке,
И к ним прибавлял сестерций,
Сидел на своей скамейке,
Держа много тонн на сердце.
Себе он сам был оплотом,
Сливался совсем с рельефом,
Без выдоха, вдох за вдохом
И это не было блефом.
Он мог бы и жить иначе,
Гулять на разбойных пирушках,
Но вреден был воздух горячий
И камни в холодных ватрушках.
Он был словно конь в попоне,
Не спорил во сне с дураками,
По сути, он был японец,
Он сам — самурай Мураками.
— М-да, — сказал Кондрат Петрович, — вот она сущность человека. Можно много говорить о человеке и ничего не сказать. А тут всего ничего, но так складно и сразу можно представить, кто это.
Я жил на самом дне, но это дно жило самой человеческой жизнью. Если честно сказать, то это не самое дно. Где-то, примерно, середина. В авиации это называют точкой возврата или точкой невозврата. Примерно, как стакан полупустой или полуполный. Сантиметр вниз и уже точка невозврата. Сантиметр вверх — и это все еще точка возврата. Когда человек тонет, он тоже достигает этой точки. Если он сложил руки, то он тонет окончательно и оказывается на самом дне. Если человек сопротивляется, бьет руками и ногами, то он имеет возможность выплыть и спастись. Если кто еще поможет, то спасение стопроцентное. Притча о лягушке и сливках здесь не подойдет. Дерьмо сколько ни перемешивай, оно всегда останется дерьмом и никакой шоколад из него не получится. Но из дерьма можно вынырнуть наверх и стать конфеткой. Тому в истории примеров много слышим, но мы истории не пишем. Кто-то из умных людей последнюю фразу произнес, кто конкретно, совершенно не помню, но возможно, что это все-таки Крылов, баснописец.
Я потихоньку обустраивался в этой новой жизни и начал даже находить прелесть в ней. Жить среди людей, низвергнутых с пьедестала, одновременно легко и трудно. С кого-то бронза облетает сразу, а кто-то очень долго таскает за собой камни от гранитного основания, на котором они стояли. Через какое-то время они становятся нормальными людьми, добрыми, отзывчивыми, интеллигентными, но нет-нет да проскользнет в их речах и интонациях какая-то бронзовость, как искра в старой зажигалке, и исчезнет. Они будут хорошими работниками на любом участке работы, но руководящую работу им поручать нельзя. Из них получаются наполеончики различного калибра, и все закручивается по новой — маленький пьедестал, пьедестал побольше и так далее, пока не свалится с него. Наполеончик, повторно взгромоздившийся наверх, становится небожителем и тираном и не остановится ни перед чем, чтобы удержаться наверху. Вирус наполеонизма очень страшный вирус, который поражает человека и его окружение напрочь. Поэтому при смене наполеончиков нужно проводить дезинфекцию всего того, к чему он прикасался и с кем общался.
Но есть и исключения. Это исключительно честные и безупречные люди. Никакое дерьмо к ним не прилипает и не пятнает его честного имени, но его честность и порядочность не дает покоя и жизни многим людям, если не сказать, что всем окружающим. Это есть самый опасный тип наполеончиков. Этот похож на санитара, который четко исполняет все предписания врача: врач сказал — в морг, значит в морг. Этот твердо пошлет на виселицу собственного сына, чтобы никто не сказал, что что-то личное может повлиять на исполнение им предписаний свыше, даже если эти предписания несправедливы. Это люди придумали формулу: дурра лекс, сет лекс. Закон суров, но он Закон.